Вы находитесь здесь: Главная / Пролеткульт / Мертвая Кожа

Мертвая Кожа

— Все относительно. Не один ли дьявол — социализм, коммунизм, христианизм или еще какой-нибудь принцинизм? Цветистые словечки — ширмочки для прикрывания подленьких делишек. А жизнь строит только один фактор— халтуризм. Ободрать липку да обуться в лапотки, а липка — засохни. Задушить зайца, набить себе брюхо да нахлобучить на свою бесстыжую башку заячью шапку. Чорта ли мне в том, на чем строится государство! Плати за все денежки, и будешь везде хорош, катись чортом по всей планете в автомобиле. А уж если обдирать, так лучше, по-моему, какого-нибудь зажравшегося боровка в человечьей шкуре, чем беззащитное дерево, украшающее землю. Храбрости не хватает, а то бы никакие МУУР'ы...

— Ведь вот диковинная вещь эта храбрость: пёр же я, как оголтелый идиот, орал, колол, рубил австрийскую телятину. А ведь всё — идея, или сказать научнее — идиотизм. Родину спасали! Распутиных, Гапонов... Тьфу, чорт! Вспомнить противно... Девять нашивок таскал на дырявой шинели и всё норовил выкатиться боком, чтобы глаза лопнули от изумления. А Шурочка Машурочка от вонючей шинели воротит мордочку. Енотом-то к ней скорее притрешься, или лаковым ботиночком ей на любимый мозольчик.

— Э-э-х! Дурак я и в дураках остался. Поглядишь, все попристроились, поокопались... А придешь к кому, так он тебя и не узнает... «Здравствуйте, гражданин!» — говорит, будто мы не товарищи. Белую головку вместе давили, а теперь он на пшеничной горькой меня не узнает... Кабинет у него, телефон, автомобиль. Он теперь товарищ начальник, а я гражданин. У него заслуги на гражданских фронтах, а я сено прессовал на больничных койках, вшей потчевал да бацилл тешил. Всё искал непреложных принципов, пока мозги не свихнул. А поглядишь на этого товарища начальника — сколько он принципов сбрил с себя за это времечко, сколько раз он себе мутной водой рыло намыливал. Он и колчаковец, он и петлюровец, а теперь беспартийный, благородный, незаменимый подлец!

Долго бы так еще бранился про себя бывший прапорщик, бывший студент юридическою факультета, ныне гражданин Милюшин, если бы до ушей его не долетели веселые звуки как будто знакомого голоса:

— Ба-а-а! Ваше благородие!

Гражданин Милюшин поднял голову и увидел франтовато одетого человека с осклабившимся лицом. Стал вглядываться, припоминать и вдруг пробормотал:

— Вот странно,  да ведь это, кажется, нашей роты...

— Ефрейтор Скворцов. Так точно! — подхватил франт, изумленно оглядывал лохмотья бывшего прапорщика, — почтеньице! Вы куда изволите держать равнение?

—Какое там равнение! Хоть бы к чортовой матери провалиться!— злобно огрызнулся Милютин, завистливо поглядывая на Скворцова.

Тоже небось какой-нибудь «товарищ заведующий»,— подумал он про себя.

— Насчет чортовой родительницы теперь плохо, ваше благородие. Адресочек ихний затерялся, справочек не выдают. Нет им жилплощади, сократили их нонче с сыночком.

— Сократили их по декретам,— возразил Милюшин,— а чертей этих расплодилось— ступить некуда.

— Это вы про кого же изволите говорить?

— Да вот про этих про товарищей начальников, про заведующих, про инженеров.

— Это вы про специков?

— Ну да, про толстошкурников, что на себя чужую шкуру напялили!

— Специки нам пока необходимы, без них пока нельзя.

— То-то — пока. А пока обломаешь бока.

Скворцов задумался...

— Как видно, вам туговато пришлось... Да вы, собственно, на каком посту?

— Посты, брат, тоже отменили теперь а жрать хочется.

Скворцов запнулся. Ему стало жаль Милюшина, которого трудно было узнать, так он исхудал, посерел и оборвался. Продолжать шуточное обращение на «наше благородие» показалось ему неуместным, слово «гражданин» было слишком холодным, а товарищем назвать бывшего начальника тоже казалось как-то неудобно.

— Извините, я собственно спешу и уже опаздываю, но желательно было бы с вами побеседовать во всех детальностях... Я сейчас спешу в мастерскую (у нас тут сапожная артель) — так неудобно против всех. А если вам возможно, то во время обеда мы бы с вами вот в этой пивной... Закусочка, и все... Я, знаете ли, вчера с получкой.

В обеденный час они встретились в пивной. Милюшин согрелся, закусил и тем более смягчился, что Скворцов оказался не начальником, не заведующим, а просто сапожником в артельной мастерской. Языки развязались, вспоминали походы, рассказывали друг другу приключения за время разлуки.

— Хороший вы человек — и были, и в настоящее время... А только вот пропадаете понапрасну. Да уж вы меня извините... Если вы, как сказываете, никуда не приткнулись, так уж я со своей стороны попросту: уж вы не побрезгуйте — я вас к нам бы... Помаленечку за шило да за молоточек... Эх, товарищ, всякое дело — дело. Можно привыкнуть. Пустяки.

Через неделю Милюшин был принят в артель и кое-как с помощью Скворцова подбивал подметки и налаживал заплатки к ботинкам. Скворцов сидел с ним рядом и  беспрестанно распевал то частушки, то какие-то модные куплеты:

Я стояла на льду
И стоять буду,
Я любила вора
И любить буду.

Повидимому, он был самым необходимым членом в артели и без его веселого посвистывания и куплетов все сразу бы осиротели. Милюшин же и вовсе бы пропал, потому что то и дело нужно было обращаться незаметно для других советом. К счастью для Милюшина, оба они сидели в глубине мастерской, подальше от большого зеркального окна, выходившего на улицу, так что при свете лампочки трудно было уследить, как Скворцов перехватывал ботинок у его благородия и исправлял ошибку. Все сидели за одним низеньким и длинным верстаком, отделенным от публики таким же длинным прилавком.

Все шло гладко и Милюшин приосанился. Работа спорилась, он скоро совсем приловчился, а к нему попривыкли. Ему даже нравилась эта определенная и ритмическая жизнь.

— Так-то вот оно — для всех равно. Эх, кабы не вино, так был бы я комиссаром давно!— покрикивал Скворцов.

Но жизнь становилась однообразной, впечатления притуплялись. Милюшину вспоминалась походная жизнь, вспоминались студенческие дни. Когда-то он мечтал стать писателем и пописывал стишки, не показывая их однако никому, будучи не уверен в своем даровании. Сближаться с мастерами артели ему мешало какое-то чувство, которое свило себе гнездо под сердцем. Проходили недели — гневный яд разливался в крови... Он стал попивать. Стал прогуливать и опаздывать.

— Эх, братец,— говорил Скворцов,— так да этак, и останешься ты опять без котлеток.

Милюшину стало неприятно и обращение на «ты» бывшего ефрейтора его роты и покровительственный тон. «Забрали власть безграмотные олухи да и будут теперь чваниться!»—думал про себя Милюшин. Ведь если бы не революция, то он теперь был бы присяжным поверенным или капитаном. Да что тут говорить, что может быть общего между интеллигентом и хамом? — злобился он, чувствуя как сгорает сердце каким-то отравным удушливым пламенем. Он стал совсем спиваться и деньги проваливались, как в дырявый карман. Куплеты Скворцова его раздражали. Подвыпивши, он пытался опять как в студенческие дни писать стихи:

Огнем сгорая благородства,
Терплю я пошлость и уродство.
О гений мой, зачем же ты
Волнуешь юные мечты... и т. д.

Он попытался даже напечатать свои творения и окончательно обозлился, когда узнал, что стихи его не приняты.

Да и чего же можно ждать от современной литературы, когда печатают полуграмотных мальчишек, а истинный гений обречен, как Андрей Шенье, на гибель.

Скворцов со своей стороны тоже начинал тяготиться соседством мрачного философа и с каким-то надрывом выкрикивал свои куплеты, стараясь разогнать собравшиеся тучи.

II

Однажды в магазин вошел гражданин в складно сшитой, теплой поддевке и в заячьей шапке. Вид его был чрезвычайно сосредоточен, даже торжественен. Черты лица его были напряжены, как у оратора, готовящегося встать на трибуну. Он мерными, но решительными шагами подошел к конторке и обратился к артельщику:

— Извиняюсь, товарищ, у вас все ли благополучно в кассе?

Артельщик видимо смутился, приняв, может быть, гражданина за фининспектора, а, может быть, вспоминая какой-нибудь недочет в кассе.

— Все исправно,—сказал артельщик.

— Я собственно в отношении наличности говорю,— продолжал вошедший гражданин.—Не оказалось ли недостатка в деньгах, и так, примерно, позавчера?

— Да, по правде сказать, недочет был. Рублей пять не досчитался.

— Так оно и должно быть, — торжественно и строго сказал гражданин, — а я от этой вашей неаккуратности должен был потерпеть беспокойство.

Он достал деньги и протянул артельщику:

— Вот они. Получите. Пять рублей аккурат. А мне чужого не надо.

В магазине все притихло. Молотки остановились как по волшебному мановению. Скворцов пристально вглядывался в гражданина и обратил внимание на его мозолистые руки и ногти, покрытые темным лаком. "Столяр, наверно,— подумал он про себя и сказал вслух:

— Наш, стало быть, товарищ?!

Торжественно напряженное лицо столяра прояснилось, он улыбнулся и пошел к выходу.

— Это мы вам попомним, товарищ!— крикнул ему вслед Скворцов и запел с прежней веселостью:

Э-х-х! Как про наш пролетарьят

Аж а Америке галдят.

Он торжествующе посмотрел на своего мрачного соседа, но тот пригнулся и был неестественно бледен и сосредоточен.

У дверей столяра задержали вопросами. Дело было в том, что кассир дал ему сдачи лишних пять рублей, которые столяр не сразу сумел пересчитать закостеневшими на морозе руками. Только придя домой и пересчитывал деньги, он заметил излишек. Был соблазн оставить деньги у себя. Если бы это были деньги, полученные в большом магазине, да еще у частника, пожалуй, соблазн оказался бы непреодолимым. Но это были трудовые деньги. Пятирублевая бумажка казалась столяру клятвенным документом, написанным кровью. Он не мог спокойно спать, пока не отнес деньги.

Мастера долго не могли исчерпать обсуждение необыкновенного инцидента. Каждый в душе старался уверить себя, что он сам так же поступил бы в подобном случае. Однако какой-то голос в душе говорил, что это не так уж достоверно.

— Товарищ Милюшин! — сказал Скворцов,— а ты чего нахмурился?

Скворцову было неприятно и даже невыносимо молчаливое и безучастное, если не враждебное, лицо Милюшина.

— Что ж тут особенного?—отметил Милюшин,— всякий приличный человек должен так поступить!

В ответе Милюшина было что-то для всех чужое и неприятное. Все на него злобно покосились, а он побледнел и стал стучать молотком, поправляя задник.

— Да ты полегче. Ведь кожа-то шевро, а ты дуешь, как опойку! — сердито сказал Скворцов его благородию.

Милюшин ничего не ответил. Перед его глазами как живой стоял столяр в заячьей шапке. Невольно вспоминались мысли, которые кипели в голове в достопамятный день встречи со Скворцовым. Это были, если помнит читатель, мысли об ободранной липке и заячьей шкурке на шапку. Но теперь эта заячья шкурка казалась Милюшину каким-то сказочным украшением и вся живая фигура столяра казалась самым прекрасным и величественным из всего, что видел в жизни Милюшин.

После некоторой паузы Скворцов опять заговорил:

— Приличный человек? То-то вот, все они «приличные» хапали денежки. Чай, помните генерала Мясоедова, матери его сто чертей в рыло. Продавали крепостя, а мы перли против пушек с кулаками. А тоже был приличный. Сапоги-то, небось, как стеклом обливали для этой шатии.

Работа кончилась. Милюшин вышел вместе со Скворцовым, хотя тот, видимо, хотел отделаться от его благородия.

— Вам ведь направо? —обратился на «вы» Скворцов к Милюшину.

— Нет, я нынче налево... Я вас провожу— мне нужно там по одному делу.

Они долго шли рядом молча, и подходили уже к квартире Скворцова.

— Ну, пока!—протянул руку Скворцов и вдруг изумился бледности лица Милютина

— Ох, да вы что-то... да ты, Милюшин, будто не в себе? Нездоров, что ли?

— Да, что-то, знаешь ли, голова...

— Так зайдем что ли ко мне. Ведь на тебе лица нет. Может, опохмелиться не на что?

Вошли. Скворцов предложил стул. Но Милюшин вдруг упал па колени и, схватив Скворцова за рукава, заплакал. Изумленный Скворцов бросился поднимать своего бывшего начальника.

— Да что ж это вы, да помилуйте!—заговорил он поспешно, переходя опять на «вы».

— Я подменил, я подошвы... я...

Скворцов не мог ничего понять. Он старался успокоить Милюшина, который весь трясся от непонятного волнения.

— Да что ж это? Да успокойтесь же!

Милюшин сделал усилие и сказал:

— Я поставил ему картонные подошвы.

Скворцов сразу сообразил, в чем дело.

Он был ошеломлен. Оба долго молчали. Наконец, Скворцов точно облегченно вздохнул:

— Эх, то-то вот и оно, что нас губит вино!

Он положил руку на плечо Милюшина и ласково поглядел ему в глаза.

— Ну, брат, дело сурьезное, надо исправить. Главное — артель! Тут, брат, чугун, могила! Если узнают— тебе, братец, капут... Эх, ты друг. Да много ли ты выручил за подошвы?

— Да я уж третью пару картоном.

— Третью!—воскликнул Скворцов.

— Да. Двое дамских ботинок. Они еще не сданы, лежат в магазине.

Идти к столяру Милюшин не решился. Скворцов сам разыскал его по его новой заячьей шапке, спрашивая в соседних столярных мастерских.

До позднего вечера потом оба приятеля сидели в мастерской и переделывали сапоги столяра и дамские ботинки. Скворцов весело насвистывал и подпевал вполголоса...

— Эх, Милюша! Хороший ты человек, только душу тебе пережечь бы в пекле!.. Работал я на стеклянном заводе, мальчишкой был. Вот где жара! Аж кожа слезает...

Николай Бруни   Огонек №26. 7 июля 1929г.

Николай Бруни

Оставить комментарий

Ваш электронный адрес не будет опубликован.Обязательные поля отмечены *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Scroll To Top