Вы находитесь здесь: Главная / Пролеткульт / Флейта

Флейта

ФлейтаБыл в нашем уезде дуроломный князь, вы, верно, про него слышали: бывало, пьяный на своем коне к себе в спальню въезжает на второй этаж, и раз этот самый ученый конь Арап доставил хозяина в земское собрание, и в'ехал князь в зал заседания на коне, как царь Иван Грозный в покоренный Псков. Через этот случай князь получил известность, во всех газетах это было описано под заглавием Живая старина. И попутал же чорт меня связаться с этим дуроломным князем: заарендовал я у него маленькую мельницу-колотовку соблазнился местом из-за охоты. Говорят, сам Грозный сюда ездил: в одну сторону леса идут, и, хоть сотню верст, хоть другую отсчитай, все будут леса, облоги и пустоши, в другую сторону болота, никому недоступные, там; на островках, разводится всякая птица, всякий зверь, и временами выходят, вылетают в леса и на пустоши. Между лесами и болотами ручей бежит, и на ручью стоит моя мельница. Весной вся утка, весь гусь валят над моей головой, осенью вся дичь рассыпается по кустам, по плесам, отдыхает, и какая жирная! —Убьешь одну штуку—и сала фунт, так и считаешь: фунт. Но у всякого охотника свое пристрастие, иной по волкам, иной по птицам, я любитель охотиться с гончей по зайцам. В то время, случись, издохни у меня от старости славный мой гончар-костромич. Туда-сюда повестил я, и скоро мне мужики привели польскую сучку, тоненькая, словно пружинка, и зовут Флейтой. Наговорили, как водится, про собаку семь коробов, и что будто бы даже в княжеской охоте такой собаки не бывало, а хозяин ее убит на войне.

Было это дело осенью, вышел я в лес пробовать собаку еще при звездах: потому всегда рано выхожу на зайцев, что по Флейтаутру они еще не крепко лежат, скорее подымешь. Пока я переходил с княжеских мест на крестьянские, пала роса-узерка. Я люблю крепкую узерку больше даже, чем первую порошу, по ней следы зайцев тоже видны отчетливо, зелененькие по седому, а деревья стоят золотые, и  собачий голос в одетом лесу мне приятный — ну, просто прелесть, как хорошо! Вижу  я по узерке след: три лапы заячьих, а четвертая как-то ни на что не похожа, ни человечья нога, ни коровье копыто, скорее лошадиная подкова. Так я подумал,— чтo чей-нибудь конь в заячий след попадал, но прошел по следу довольно, и нет — это лапа такая у самого зайца, в роде как бы лошадиная. Пустил я сучку по этому следу, и враз она зайца этого невидимо мне в густели подняла и залилась тонко и очень приятно, будто сыграла флейта в лесу. Диковинный голосок и сразу мне очень понравился. На первом кругу зайца я проморгал, или так уж он невидимо прошел в густели — не привелось даже и поглядеть. Перебегаю поляну, становлюсь на другой круг. Флейта нажимает, ближе, ближе — нет зайца, а собака проходит сзади меня: значит, пока я ждал его впереди, он аккуратненько сзади меня в двух шагах прошел и не показал мне свою окаянную лошадиную ногу. Лес мне совсем незнакомый. Конь подвигается в неизвестную мне сторону, и я не могу, как ни стараюсь, не только убить, а даже и повидать косого чорта. Затерялся я на кругах, раз-за-раз перекрутился вокруг себя, все на свете забыл, и какое время и где нахожусь, мне большая радость слушать собаку, только бы не бросала, а я своего добьюсь непременно и хоть убить не убью, а такого случая не бывало никогда со мной, чтобы не повидать гонного зайца, если собака его гоняла весь день. Мне страсть стала поперек горла, чтобы повидать, узнать, отчего у зайца такая нога. Но замечаю — уже вечерние звезды показываются, и тут я опомнился: надо как-нибудь домой попадать или готовить ночлег в лесу. Пошел я наудачу по первой зеленой тропе, шел, шел, и открывается мне луговина без края, и по ней стога сена уходят вдаль без конца, без счета. Я выбрал себе стог возле самого леса против просеки, омял ямку для ночлега и начал трубить, отзывать собаку. Сколько ни трубил, не подается собака, и слышу -  парко так гонит и, кажется, прямо па просеку. В это время поднялся огромный месяц над луговиной и, как у него всегда бывает, сначала ходко пошел вверх, а потом остановился, будто опомнился, в свой вид пришел и засиял — вот как засиял, что мушку совершенно видно, как днем. Вдруг сердце у меня упало: при месяце вижу—просекой лупит на меня этот самый заяц, летит, растет, растет, и когда на выстрел набежал, так и стрелять стало страшно: какой-то с теленка ростом, но уши и все обыкновенное, заячье, правая же передняя лапа балда, просто пудовая здоровенная балда. Наждал я его близко, шагов на двадцать, навел, как на стену, и выпалил. Он сразу осел, подрыгал ногами и растянулся. А собака моя все нажимает и нажимает. Что такое? Глянул туда, а просекой другой заяц бежит и опять прямехонько на меня. Я и с другим скоро управился, а там третий, четвертый. Стреляю, а они все бегут, и все стреляю, и все они бегут и бегут. Понимаю, наконец, это не просто все, и надо мне самому удирать поскорей: хотя сам и не верю в глупости, а тут потерялся. Бросился я от стога по луговине, а зайцы эти убитые за мной, который на двух ногах, который на трех, у которого ухо отстрелено, и у всех кровь капает, впереди же всех тот первый огромный с лошадиной ногой, уши на небе, как тополя, стоят, дробинками все, как сито, пробиты, и сквозь ситники звезды блестят.

Теперь я все понимаю, к чему мне это показалось в лесу: было это мне к скорби. А я тогда ничего не понял и, как поутру очнулся на стогу сена, как услыхал, что собака все лает,—до того обрадовался! Такой собаки у меня никогда не бывало, чтобы день прогоняла и всю ночь. Гляжу я, а заяц и вправду просекой бежит на меня. Убил я его, осмотрел: ничего особенного, просто у него давно была перебита передняя лапа и разрослась в огромную мозолину. Пока Флейта до меня добежала, я еще, не сходя с места, убил двух шумовых, да по пути домой, не моря собаку, свернул с лежки двух русаков. Взвалил я все пять зайцев на плечи и нарочно прохожу по княжескому двору, чтобы егеря знали наших, видели, какая у мельника собака.

Иду по двору козырем, хвост пистолетом. А вечером только сел я чай пить, входит ко мне княжеский егерь, выложил на стол двадцать пять рублей.

— Ну, ну, Михайло,—говорит егерь.

— Без тебя,—отвечаю,—знаю, что я—Михайло, чего ты нунукаешь?

— Ну, ну,—говорит,—князь твою собаку покупает, прислал деньги, давай собаку.

Поднялась из меня глубина: пушил я, пушил и князя и егеря. По спокойно так, принунукивая, дал мне егерь понять, ежели деньги не возьму и не отдам Флейту, он сейчас только свистнет, и собаку силой возьмут. Так и приказано, если мельник не отдаст, взять силой собаку, а самого гнать в три шеи с мельницы. Стало мне на душе мелко, бесприютно, упрашивал я, даже о стену головой стукался, ревел... Егерь знай свое бормочет, как тетерев: «ну», «ну». Он из латышей был, упрямый. Так вынул из меня душу, на кой же чорт мне без собаки и мельница. С этого вечера завинтил я на всю зиму без просыпа.

Очнулся я ранней весной, когда на снегу только-только забормотали тетерева. Слышу — все говорят: «революция, арестовали царя». Не будь этой обиды с собакой, ничего бы со мной и не было, потому что по природе я тихий человек и верил в постоянство: солнце, к примеру сказать, постоянное, а ветер непостоянный, солнце ветры всегда перемогает; и в человечестве тоже, казалось мне, существуют цари, князья, образованность, это все постоянное, без этого нельзя, а что разные бунты, то это, как ветер, переходит, сделает свое дело сеятель, посеет, а потом работает солнышко. Об этом мы, бывало, много спорили с одним моим приятелем, Семеном Демьянычсм — он мастеровой человек, в Сибири на каторге страдал за политику и сейчас жил, только одной картошкой с машинным маслом питался.

— И солнце,—говорит он, бывало,—тоже, движется.

— Слышал,—отвечаю,—и солнце, и вода трепещется, а все-таки приятней нам всем бывает, ежели ветер стихнет и воды лягут.

— Тебе бы только приятней, — скажет Семен Демьяныч, не в приятности дело.

Я это очень даже хорошо понимал, что не в приятности, и Семена Демьяныча за то уважал, но что же мне делать, если натура у меня такая: сам я тихий человек, робкий, на людях сам себя скоро теряю, а в сторонке живу хорошо.

Но пришла и мне, тихому человеку, пора заволноваться, как услыхал я, что революция произошла, и царь арестован, подымись и во мне этот ветер из-за собаки, конечно, и прямо я к Семену Демьянычу в город на совет. Выслушал он меня и так говорит:

— Тебе бы, Михайло, надо на платформу стать.

— Что ж, отвечаю,—станови!

— Ладно,—говорит,—придет время, станем, а вот тебе мой совет: по-го-ди.

— Для осторожности? — спрашиваю. — Это хорошо, только на этой платформе я всегда стоял, покойная платформа, да вот только собаку у меня отняли.

— Это хорошо,—говорит,—что у тебя ее отняли, хоть мало-мальски стал сознавать. Нет, за меня ты не беспокойся, я не для осторожности тебе это говорю, а потому, что наше с тобой время еще не пришло. Что бы тебе ни говорили—не верь, как бы ни ласкали—не отвечай, и может быть и собаку назад отдавать будут—не принимай, мы ее сами возьмем. По-го-ди!

Умнейшая голова у Семена Демьяныча, как сказал, так в точности все и вышло. Никаких перемен в нашей деревенской жизни поначалу не было, жили, все равно, как и птицы при царе, а все-таки в конце концов и дождались: представили князьям выдварительную, чтобы в двадцать четыре часа вон, и с собой воз мебели. Уехали князья, и началась какая-то путаница с перебоями, какие-то чужие люди показались издалека на телегах, живут при дороге, в парке, слетелись, как вороны на падаль.
ФлейтаСмешно теперь подумать о себе, какая в душе моей жила все-таки осторожность: собака моя собственная Флейта живет на барском дворе, и царя нет, и князей нет, а я все опасаюсь пойти и просто взять свое. Будь, конечно, люди вокруг, и я бы другой был, а то какие люди; знаете, как у нас: мужик скажет:—«в чорта не верю», а в сумерках побоится в овин сходить, сами лезут грабить, а сами же перешептываются, будто князь по саду ходит и говорит: «все грабьте, оставьте только веревки вас перевешать». Понимаю теперь и свои сомнения: хотя Семей Демьяныч и страдал, но ведь Христос еще больше страдал, и все-таки до сих пор от этого не перевелись ни книжники ни фарисеи.

День ото дня однако все тревожней становится, и в себе чувствую в роде как бы приказ: «не зевай, Михайло»! Собрался я в темную глухую ночь, прокрался на собачий двор, сгреб Флейту, и на конюшню, в стойло, где стоит тот самый знаменитый Арап, на котором князь в'ехал в земское собрание. И только-только вскочил я на Арапа, слышу— начинается грабеж, валит народ в барский двор. Держу я Флейту в одной руке, на луке, в другой повод, и умывать и умывать! Тридцать верст проскакал, будто живой рукой за молнию держался. Сказал зятю: «Спрячь, держи, чтобы ни одна живая душа собаку не видела». Сдал Флейтушку, и опять умывать назад.

И когда я увидел, как все грабят княжеское добро,— я гвоздя не взял. И коня возвратил. Я охотник, ничего мне чужого не нужно, а свое задушевное себе я вернул.

Михаил Пришвин

Рисунки Сергея Герасимова

Красная Нива  №25  19 июня 1927 г.

Оставить комментарий

Ваш электронный адрес не будет опубликован.Обязательные поля отмечены *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Scroll To Top