Вы находитесь здесь: Главная / Пролеткульт / Эвакуация

Эвакуация

Эшелон коменданта города, генерала Габаева, был пятьдесят второй, — последний эшелон, оставляющий город.

Над городом было зарево, и шестиэтажный дом на главной улице горел как факел, бросая в небо скрученные раскаленные листы кровельного железа.

Дом горел, долго светя пустынной улице. Как бы в раздумьи, упершись радиаторами в железные шторы магазинов, стояли разбежавшиеся с горы брошенные грузовики.

Поезд грузили на товарной. Редко и тускло светили зеленые калильные фонари, и на вагонах можно было читать косые надписи мелом:

«Штаб лейб-гвардии артиллерийской бригады».

«Контрразведка речных сил юга».

«Лейб-гвардии атаманский»…

Кроме обыкновенных классных и товарных вагонов, была теплушка с двадцатью тремя подозрительными, которые числились за контрразведкой.

Теплушка была заперта тяжелым ржавым замком-дугой. На тормозной площадке спали конвоиры в полушубках и стальных французских шлемах.

Когда по цепному мосту карьером прошли первые конники с красными лентами поперек папах, эшелон «пятьдесят два», медленно выбираясь из пустых составов на путях, двинулся в сырую ноябрьскую ночь. И два паровоза с пулеметами на тендерах дали полный ход тяжело груженому поезду.

Первый от паровоза вагон был комендантский. Второй имел бельгийские флаги на передней и задней площадках.

Пергаментный полулист на дверях вагона. Смытые дождем слова:

«По соглашению высшего командования, главноначальствующим областью… предоставлен… иностранным гражданам»…

И две печати — бельгийского генерального консульства и главноначальствующего областью.

В этом вагоне ехали девять иностранцев — бельгийцы и французы, англичанин — корреспондент „Daily News», две пожилые дамы, мальчик шести лет и сахарозаводчик Каганский.

Господин консул Жиро, в серо-голубой куртке с круглым бархатным воротом и ночных туфлях, сидит в купе у господина Каганского. Свечи в подсвечниках, снежно-белые салфетки на столиках в купе, новенькие кожаные чемоданы и несессеры на полках в полагающихся багажу местах.

В погребце хрусталем и никелем блестит дорожная посуда. В термосе приятное красное слегка подогретое винцо. Каганский аккуратно вытирает салфеткой хрустальные граненые стаканчики.

— В стратегическом отношении положение я бы назвал благополучным. За ночь сделаем не менее 120 км. Беру минимум. Но какие бандиты…

Каганский грустно усмехается…

— Вас удивляет?

Корректный и независимый м-сье Жиро принужден огорчить собеседника.

— Как представитель дружественной державы, не могу скрыть от моего правительства самых печальных… самых печальных выводов…

Каганский продолжает, чтобы не утруждать господина консула:

— Последняя степень падения. Вы сами видите, мой дорогой.

— Понятно, тяжело быть русским… Национальная честь, достоинство… пустые слова.

М-сье Жиро грустно поджимает губы и проводит рукой по животу:

— Жертвы, жертвы и жертвы. Можно понять, можно простить, если бы не бесплодно. Если ради отечества, ради порядка и права… да…

Затем с сдержанным сочувствием пожимает руку Каганского.

— Спокойной ночи.

Платформы с грузовиками и платформа с броневиком «Боярин» в хвосте эшелона. Перед грузовиками теплушка с арестованными, числящимися за контрразведкой.

В теплушку не дали света. Двадцать три человека лежат и сидят на выщербленном полу, на заплеванной прелой соломе. Крепкий дух от кожухов и махорки крестьян села Шпанова. После пожара экономии село брала с боем кавалерия и пехота. Некоторых засудили на месте, а этих зачем-то угнала в город государственная стража. Когда же пришлось и пехоте и кавалерии уходить из города, ночью крестьян повели за 24 км. на товарную станцию и заперли в теплушку. И вот гудят по рельсам оси, крепко потряхивая теплушку. Двадцать три человека по счету, крестьяне и городские, молодые и старые, здоровые и больные и женщины. Арсенальные рабочие — Тарас и Юра, наборщик Волков, по прозвищу Волчок, раненный в бок при посадке. Ранил штыком конвоир за крепкое слово. Чистых тряпок не нашлось, и рану перевязали украинским вышитым полотенцем и положили Волчка на здоровый бок. Лежит, редко стонет и трясется лихорадочной, мелкой дрожью. Потом были еще пленный курсант Митя и Нухим Кац, мальчик из типографии, — его взяли за то, что нашли в сундучке две залежавшиеся со времен красных газеты. А скорее за то, что был очень уж смуглый, глаза как маслины, и оттопыренные уши торчком.

II

Cepaя сырость. У товарной площадки стоит поезд, светясь желтыми прямоугольниками окон. Тусклым массивом за тремя путями — вокзал — темный, пустынный, и поперек путей черные, разборчивые буквы «Бобрики». В зале первого класса — битый мрамор буфетных стоек, навоз, кирпич и глина. На полу, за двойным рядом солдат в шлемах, двадцать три человека.

Керосиновая лампа — молния на опрокинутом ведре светло и весело светит на мусор, на сгорбленные тени в углу, на конвой от стены до стены. На асфальте под дебаркадером топот и шорох многих ног, и говор, и кашель. Сотрясая землю, скатываются с платформы на товарную станцию тяжелые грузовые машины.

Мрак, мгла и темь ночи сереют. Между массивами зданий и коробками вагонов просветы, серые рассветные полосы, и день прибавляется по капле, мешаясь с ночью и разбавляя темную сырую ночь… И пока люди хлопочут у машин и вагонов, над ними встает день тройным рядом светлых облаков и голубым просветом на востоке.

Четыре грузовика и броневик стоят на шоссе и позади вокзала, повернув к темной полосе лесов на горизонте. Тяжелой железной сеткой с берега на берег переброшен над рекой железнодорожный мост. По насыпи рельсы втягиваются в железную сетку моста над зелеными кипящими под ветром камышами.

Утром господин Жиро, генеральный консул Бельгии, осторожно пробирается между рыжих, мокрых, пахнущих мокрой псиной шинелей. М-сье Жиро разминает ноги, дышит бодрящим утренним воздухом и охотно слушает корнета Николая Баскакова. Сначала они упираются в сбившуюся толпу солдат у вагонов, где в щель раздают сухой черный хлеб, паек на сутки. Затем поворачивают назад и выходят на шоссе, где четыре грузовика и броневая машина «Боярин».

— Времени у нас почти сутки. Предполагается небольшая экспедиция за продовольствием в ближайшие селения.

— Почему же не купить здесь жe в местечке, скажем, на базаре?

Адъютант коменданта, корнет Баскаков слегка запинается.

— Крестьяне запуганы. Красные продвигаются, приходится покупать на местах. Генеральный консул не возражает, и они возвращаются на перрон. Жиро с грустью указывает на значительные разрушения… В зале первого класса он замечает арестованных и конвоиров.

— Арестованные большевики. В одиннадцать часов заседание полевой военно-судебной комиссии, которая решит…

Господин Жиро рассматривает сидящих и лежащих людей за двойной цепью конвоиров и затем неопределенно вздыхает…

— Жалкие люди.

Мадам Ришар — тихая старушка в старомодной плюшевой мантилье и плоской, похожей на блюдо, шляпе — стоит со своим воспитанником, сыном господина Жиро, у вагона. Поджарый англичанин, в зеленоватых квадратных очках, выходит из вагона, обменивается приветствиями с господином Жиро и рассказывает о преимуществах своего фотографического аппарата. Пока же у окна аппаратной суетливый и задыхающийся от крика генерал Габаев трясет за ворот тужурки кудрявого румяного железнодорожника.

— Маневренный паровоз! Мать твою, маневренный паровоз, прохвост!

Потом с размаху бросает железнодорожника о стену и, успокоившись, спрашивает почти ласково:

— Багажные веревки есть?

— Так точно!

— Повесить! — и убегает, катясь, как шарик, на коротких, шаркающих ножках.

И вот в станционном садике, у фонтана с аистом, двое в стальных шлемах прилаживают петлю. Железнодорожник смотрит на фонтан, на аиста, на петлю, которую прилаживают на перекладине детских качелей. Постепенно румянец на щеках растворяется в нечеловеческой бледности и от висков катятся тяжелые капли.

Через десять минут поджарый англичанин за забором железнодорожного садика аккуратно прилаживает аппаратик на складных журавлиных ногах и делает снимок с детских качелей и трупа, висящего низко над землей, трупа в тужурке железнодорожника. Мадам Ришар смотрит близорукими глазами на детские качели и вдруг теряет зонтик, толкает впереди сына м-сье Жиро и уходит, закрывая ему лицо плюшевой мантильей.

Маневренного паровоза все-таки нет.

III

В вырезах броневика «Боярин» ворочаются три пулеметные дула. В раздвинутые створки видны вымазанные маслом и копотью люди. В головном грузовике разно одетые офицеры в каракулевых круглых шапках-кубанках. У них кавказские шашки в серебре и карабины. Командует казачий есаул Колесов, в белом бешмете и белой косматой папахе, совсем похожий на запорожца, если бы не стекла очков, играющих на солнце.

Облака давно осели на севере, и две трети неба стали голубыми, и солнце легко сушит лужи и глубокие, выдавленные в черноземе колеи.

Играют горнисты, и по широким ступеням от вокзала бегут юнкера и казаки, и лезут на грузовики. Хриплыми визгами шарахаются автомобильные гудки и дребезжащим свистом посвистывает броневик.

Есаула Колесова подсаживают на руках и он кричит, размахивая руками:

— Орлы-волчанцы! Голуби! Мать вашу… С богом!

Броневик выворачивается на узком шоссе и медленно выкатывается вперед, показывая славянские буквы «Боярин» в венке из георгиевских лент. Грохочут пять сильных моторов, и пять машин с правильными промежутками между ними колонной надвигаются на толпу провожающих и, минуя ее, проходят по касательной линии, прямо на шоссе.

Первая смерть, первый труп, оттянувший веревку и низко висящий над землей, над желтыми листьями станционного садика. Под навесами дебаркадера, в пустых вокзальных залах, хлопают озорные выстрелы, висит озорная брань. Задиры ходят вразвалку, шинели внакидку, рука на отстегнутой кобуре, ругаются, ищут ссоры, наседают на конвой в зале, где загнаны в угол арестованные.

— Давай!.. Бей!.. К матери конвой!..

— Китайские церемонии! Давай нам!

— Дать раз по черепу! Бей их, дроздовцы!

В разорванной черкеске рвется сквозь цепь кавказец:

— Рэ-жим, рэ-жим, рэжим, всех рэжим…

В пустоте, высоко под потолком, гул и гром голосов и песня:
Из кубанского похода
Шел Дроздовский славный полк…

Похоже на озорство.

Но вот конвой сдвинут в угол, и визжит кавказец, расшвыривая конвоиров. Звон стекол, и в разбитое окно зычно грохочущий пьяно-веселый голос:

— Да не здесь же, черти!.. Тащи на пути!.. Там!..

Водоворот, кипящий мутный поток шинелей, кольцо рук, прикладов и шашек вокруг двадцати трех человек, и вдруг все разом вываливаются в пролом стены, некогда бывший дверью.

И опять в пустом разгромленном зале тишина, и только издали глухое эхо, пальба, гомон и нечеловеческий и незвериный рев.

У господина Жиро великолепный «Цейсс». С площадки вагона ему хорошо видно кольцо конвоиров и второе, стягивающие их кольцо людей в папахах и фуражках с разноцветными околышами. Он видит приплясывающего, размахивающего шашкой кавказца, но еще лучше видит людей в самом ядре сумасшедшей толпы. Крестьянские грубого сукна свитки, синие косоворотки, картузы и городские обдерганные пиджаки. Затем он видит — конвоиры бросаются клубком на отставшего упавшего человека. И человек кричит удивительно звонким голосом: «Гады! Я ж раненый!» Серебряные лучи играют в воздухе. Господин Жиро опускает «Цейсс», он больше ничего не видит, но слышит нестройные залпы. Конвоиры, офицеры и солдаты возвращаются. Юноша-вольноопределяющийся, бледный как загримированный клоун, разряжает «Кольт» в воздух, улыбаясь или гримасничая. Жиро уходит, прямо на толпу идет англичанин с фотографическим аппаратом, идет большими шагами к высокому берегу реки. Альберт Жиро прислушивается к озорной стрельбе на путях и с некоторым раздражением говорит:

— Кажется, все сделано. Пора прекратить.

Вечером англичанин запирается в уборной, зажигает красный фонарь и долго проявляет пленки «Кодака». И через час он показывает негативы. На черной пленке белыми тенями деревья, детские качели и повешенный. Другой негатив — высокий берег реки, мост, камыши и трупы на обрыве. Сделано десять снимков. Это предназначается для английского иллюстрированного журнала.

Ветер приносит тяжелые, синие, осенние облака.

На высоком берегу воет белая борзая собака, убежавшая из эшелона. Трупы сброшены с обрыва и разбросаны внизу по черноземному скату у самых камышей.

Поздней ночью — тревога и паника. Из всех вагонов бегут люди. По ту сторону вокзала — белый бродячий луч прожектора, прорывающий густую ночь. Часто стреляют вокруг эшелона и на путях. Белый луч прыгает по шоссе надвигаясь, хватая из мрака крыши, башню, водокачку и толпу на ступенях вокзала.

Треща и накреняясь грузовик скатывается к вокзалу. Сыпятся люди, сваливаясь прямо в толпу, задыхаясь от крика.

— Засада!

— Обход!

Муравейником, ключом кипят в белом застывшем луче шинели, погоны, казачьи папахи, штыки, приклады…

На площадке вагона для иностранцев — Жиро и англичанин в фланелевом полосатом ночном костюме. Сумасшедшая суета. Шипя и свистя катается по рельсам паровоз, на ходу пристегивая вагоны. Лезут на ходу, виснут на площадках офицеры и солдаты и женщины.

Жиро видит, как сразу пустеет перрон. На перроне только Жиро, англичанин и неизвестный офицер с белым Георгием и университетским значком на расстегнутом френче. Господин Жиро идет к офицеру, который стоит у опрокинутой багажной тележки. Сохраняя достоинство, он вежливо говорит офицеру:

— Что, собственно, происходит?..

Офицер не отвечает, бледнеет и как будто улыбается. Затем на глазах господина консула он втягивает голову в плечи и прижимает револьверное дуло к виску. Одновременно раздается треск выстрела, и офицер согнувшись откидывается навзничь и сползает с опрокинутой багажной тележки.

Генеральный консул возвращается к своему вагону. Он хватается за голову, трет виски и болезнено морщась говорит англичанину и другим:

— Я ничего не понимаю… Но через минуту он приходит в себя и засыпает под теплым шотландским пледом. Это потому, что эшелон «пятьдесят два» наконец оставляет «Бобрики».

С рассветом подморозило. Земля окрепла, и крепкими колеями написали следы на топком шоссе четыре грузовика и броневая машина «Боярин». Как захмелевший, вкатившись передними колесами на вокзальные ступени, стоял брошенный грузовик.

Сверху окрепла от мороза земля, но поглубже — все тот же жирный, богатый чернозем. Легко берут лопаты, и яма уже глубиной в аршин, четырехугольная яма, две сажени на три, у железнодорожного моста, на высоком берегу реки. Отсюда видны острые камыши, степь, и островками в степи — старые обезглавленные грозами тополя. Набегают люди, копошатся железнодорожники, селяне, бабы, гоняющие ребятишек от четырехугольной ямы на высоком берегу.

Качаются повязанными рогами бабьи платочки, причитают над покойниками. Двадцать три. Двадцать четвертый — баловник первый на станции гитарист и танцор — лежит под станционным брезентом.

— Ой, не смиловались, позабивали на смерть! От же-ж есть у каждого человика ридна маты, а може жинка и диты… За що ж воны их… Кажит добры люды… за що… Ой, злодии, злодии, ще прийде и до вас…

Глубже яма, оседают, опускаются землекопы, и к тому времени, когда морозное солнце над степью, над калеченными остовами вагонов, над брошенным хвостом эшелона «52» землекопы уже по пояс в яме.

К вечеру перед вокзалом много конных и пеших. Дюжие и сумрачные, разно одетые парни стоят у броневика и смотрят, как скребут стамеской по стали, царапая славянские буквы «Боярин» и скоро от славянских букв и георгиевских лент остаются широкие белые полосы.

Еще вчера ночью, поднимаясь с земли, матросы снимали и бросали на ходу свои сапоги и бушлаты. В одних полосатых тельняшках, с гранатами на животе, перебегали, изворачиваясь от щупающего белого луча. Писали свинцовые круги три пулемета, припечатывая к земле незадачливых, но те, кому подвезло, перебегали смертный круг и припадали к стальной броне. Облепляли броню, стреляли внутрь, в прорезы, силясь пропихнуть гранаты. Как вепрь, схваченный псами, встряхиваясь на ухабах, тащил на себе матросов броневик. Но слепо виляют колеса и висят на подраненном звере босые матросы, срываются и мечут гранаты под низкий зад броневика и вновь лезут к прорезам, стреляя внутрь, пока не стал зверь исходя, жалостным свистом напрасно подзывая подмогу.

И вот широкая кисть, с которой каплет жирная красно-коричневая краска, пишет веселые размашистые буквы: «Коммунар. Мир хижинам, война дворцам».

А господин Альберт Жиро на палубе французского броненосца, небритый и похудевший, видит, как исчезают в утреннем тумане низкие, негостеприимные берега, и говорит его превосходительству командующему оккупационным корпусом:

— Я вас понимаю, генерал. Ужасная страна.

Лев Никулин.

1929 г.

Оставить комментарий

Ваш электронный адрес не будет опубликован.Обязательные поля отмечены *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Scroll To Top